? Почему
Два оборота до тишины
Следующие два дня превратились в изощрённую, затянувшуюся пытку, где палачом и жертвой выступало одно и то же тело.
Болезнь больше не дремала по углам, она пожирала Вару в открытую, нагло и жадно. Теперь кровь шла горлом не только по утрам. Стоило сделать резкое движение, глубже вздохнуть или пропустить случайный тычок в коридоре, как к горлу подступал знакомый омерзительный ком. Он сплёвывал алые сгустки в раковину, в носовые платки, в траву во дворе, когда удавалось выскользнуть незамеченным. Голова гудела так, словно в черепную коробку насыпали битого стекла и методично встряхивали, а в животе круглосуточно полыхал костёр.
Но Вару было плевать. На собственное тело ему было наплевать сильнее, чем кому бы то ни было.
Чтобы никто ничего не заподозрил, он удвоил усилия. Он превратил свою жизнь в непрекращающийся, оглушительный балаган. Он подсыпал соль в сахарницу Зонтика, с хохотом наблюдая за чужими слезами; он разлил зелёную краску перед дверью Куромаку, заставив того битый час читать нотации о порче казенного имущества; он нарочно толкнул Габриэля, когда тот нес стопку чистых тарелок.
Когда Пик, взбешённый очередной пакостью, прижал его к стене в коридоре и с наслаждением впечатал кулак в солнечное сплетение, Вару не согнулся. Боль была неописуемой — внутренности словно разорвало на куски, дыхание вышибло напрочь, а перед глазами всё вспыхнуло ослепительно белым. Но сквозь зубы, окрасившиеся розовой пеной, Вару выдавил звонкий, надрывный смех:
– Слабовато, рогатый! Ты каши мало ел или старость подкралась?
Пик тогда лишь скривился, с силой оттолкнул его и ушёл, бросив через плечо:
– Когда-нибудь я тебя просто прибью, и никто даже не вспомнит, как тебя звали.
Джокер, стоявший неподалёку и крутивший на пальце ключи, проводил Вару взглядом, полным ледяного презрения. В его разноцветных глазах сквозило такое глубокое отвращение, будто перед ним ползало раздавленное насекомое. Вару в ответ лишь подмигнул ему, фальшиво осклабившись, и Джокер демонстративно отвернулся.
Спектакль удался. Они верили. Ни у кого не возникло ни тени сомнения: зелёный ублюдок был всё таким же невыносимым, наглым и неуязвимым.
А на третье утро спектакль рухнул. Точнее, рухнул сам актёр.
Вару проснулся от того, что задыхался. Воздух не проходил в лёгкие, застревая в глотке вместе с густой, горячей жижей. Он попытался сесть, но руки подломились, как соломинки, и он свалился с кровати, глухо ударившись о пол. Его тут же вывернуло прямо на старый ковёр — тёмным, почти чёрным фонтаном, пахнущим железом и гнилью.
Тело сотрясала крупная, неконтролируемая дрожь. Вару лежал щекой на пыльных досках, не в силах даже поднять голову. Живот стянуло такой дикой судорогой, что из горла вырвался хриплый, задавленный стон. Каждое сокращение мышц отдавалось в черепе раскатистым громом. Попытка опереться на локти провалилась: мышцы просто отказали, превратившись в вату.
Он не мог встать. Физически не мог сделать даже шага.
«Вот оно, – мелькнула вялая, равнодушная мысль сквозь пелену агонии. – Доигрался, клоун».
Понимая, что коридор он сегодня не преодолеет, а оказаться в таком виде перед кем-то из клонов означало бы абсолютный крах, Вару собрал последние остатки воли. Сцепив зубы до треска эмали, он пополз к двери. Сантиметр за сантиметром. Цепляясь ногтями за щели в половицах, оставляя за собой мажущий бурый след.
Добравшись до порога, он дотянулся дрожащей, перепачканной ладонью до медного ключа, торчавшего в скважине.
Щёлк. Первый оборот.
Лоб упёрся в холодное дерево. Воздуха не хватало, перед глазами плыли серые круги.
Щёлк. Второй оборот.
Всё. Занавес опущен. Дверь заперта изнутри.
Вару тяжело привалился спиной к деревянному полотну, подтянул непослушные ноги к груди и уронил голову на колени. Сил не осталось даже на то, чтобы доползти обратно до кровати. На ковре растекалась лужа крови, в комнате стоял тяжёлый, удушливый запах болезни, но это больше не имело значения. Главное — сюда никто не войдёт. Никто не увидит, как великий шут сдыхает в собственном углу, свернувшись жалким комком.
За дверью тем временем просыпался дом.
Сквозь щели доносились привычные звуки: мерный бубнёж Куромаку, звон чашек, восторженные вопли Феликса, призывающего всех к великим свершениям, тяжёлые шаги Пика. Жизнь текла своим чередом, и в этой жизни не было Вару.
Прошёл час. Затем два. К полудню тишина в комнате пятого клона начала казаться странной даже тем, кто искренне желал ему провалиться сквозь землю.
Вару никогда не пропускал обед — хотя бы ради того, чтобы плюнуть кому-нибудь в тарелку или спрятать чужую кружку. Его отсутствие сначала вызвало всеобщее облегчение. «Наконец-то этот паразит спит», – хмыкнул за столом Риккардо. «Вероятность того, что он готовит очередную масштабную диверсию, составляет девяносто два процента», – сухо констатировал Куромаку. Пик лишь прорычал, что если зелёный выкинет что-то крупное, он вышвырнет его за шкирку на мороз.
Но к вечеру тишина стала неестественной. Вару не вышел ни разу. Даже чтобы сходить в туалет.
Около четырёх часов дня в коридоре послышались мягкие, нерешительные шаги. Они остановились у зелёной двери. Раздался осторожный, робкий стук.
– Вару? – послышался из-за двери тихий голос Хелен. В нём сквозило привычное мягкое беспокойство, которое она, казалось, испытывала абсолютно ко всему живому, даже к ядовитым гадюкам. – Ты там?.. Ты сегодня совсем не выходил. Все уже пообедали.
Вару сидел на полу, не шевелясь. Его трясло от жара. Кожа горела, а изнутри вымораживал ледяной холод. Очки со спиралями съехали на кончик носа, открывая воспалённые, налитые кровью глаза. Он с трудом сфокусировал взгляд на замочной скважине.
Подойти к двери? Не вариант. Он не сможет встать.
Кашлянуть? Нет, захлебнётся кровью, которая снова скопилась во рту.
Вару медленно проглотил вязкую, солёную жидкость, подавляя рвотный позыв, и изо всех сил напряг голосовые связки. Голос должен был звучать идеально. Никаких стонов, никакой слабости.
– Отвали, Хелен! – крикнул он, и хотя связки отозвались режущей болью, интонация вышла безупречно мерзкой, тягучей и наглой. – Твоей стряпнёй только тараканов травить! Я занят великими делами, а не поеданием твоих пресных помоев!
За дверью повисла пауза. Хелен явно смутилась, но не ушла.
– Вару, я... я просто хотела узнать, всё ли в порядке? Ты никогда не сидишь взаперти так долго. У тебя... у тебя ничего не болит?
Этот простой вопрос заставил Вару беззвучно оскалиться в темноте комнаты.
«Болит ли у меня что-то? Да у меня всё разлагается к чертям собачьим, дура ты сердобольная! Живот взрывается, голова трещит, а из лёгких кусками выходит мясо!»
Но вслух он лишь фальшиво, глумливо расхохотался, наплевав на то, как смех дерёт растерзанное горло:
– Болит? У меня?! Да я в норме, овца, лучше всех вас вместе взятых! У меня всё просто зашибись! Иди лучше поплачь над цветочками или постирай сопливчики Зонтику, пока я не вышел и не вылил твой суп тебе на голову! Проваливай, говорю!
По ту сторону послышался тяжёлый, обиженный вздох.
– Как грубо... – тихо прошептала Хелен. – Я ведь просто по-человечески спросила.
– А мне твоё «по-человечески» даром не сдалось! – рявкнул он, вложив в этот крик остатки сил. – Катись к чёрту!
Шаги за дверью зашуршали прочь, быстро удаляясь. Хелен ушла, унося с собой оскорблённую доброту и окончательно убедившись, что Вару — всё такое же безнадёжное, агрессивное животное.
Когда шаги стихли, Вару уткнулся лицом в ладони и судорожно, беззвучно зарыдал от накатившего приступа боли. Тело свело такой судорогой, что он завалился на бок, скрючившись на полу рядом с собственной засохшей кровью. Из носа тонкой струйкой потекло красное. Он вытер её рукавом толстовки, размазывая по бледному лицу.
Никто. Никогда. Не узнает.
Пусть думают, что он бесится. Пусть думают, что он строит козни. Пусть ненавидят ещё сильнее. Жалость была единственной вещью на свете, которую он не перенёс бы. Если бы Хелен вошла и увидела его таким — разбитым, скулящим от боли уродцем, — она бы позвала остальных. Пришёл бы Куромаку с градусником и умным видом, прибежал бы Феликс со своим удушающим «добром», пришёл бы Пик...
И Пик посмотрел бы на него сверху вниз. Не с яростью, которой Вару так жаждал, а с брезгливым снисхождением. Как на сдохшую крысу.
А Джокер... Джокер бы просто усмехнулся и сказал: «Так вот почему ты такой никчёмный».
Нет. Ни за что на свете.
Вару закрыл глаза, проваливаясь в липкий, горячечный бред.
Шли часы. Сменился день, наступила глухая, мёртвая ночь, затем серый рассвет возвестил о начале вторых суток его добровольного заточения.
В комнате стало холодно. Окно было приоткрыто на микропроветривание, но закрыть его Вару не мог — подняться на ноги было непосильной задачей. Он лежал на полу, завернувшись в старое пыльное покрывало, которое удалось стащить с кровати за свисающий край.
Его штормило. В бреду ему чудились зелёные купола его карточного королевства, звон бокалов, фальшивые улыбки подданных. Потом видения сменялись воспоминаниями о том, как они с Джокером сидели на краю пустоты, свесив ноги в ничто, курили украденные у Фёдора сигареты и смеялись над тем, как предсказуем этот серый мир.
«Ты лучший, зелёный, – говорил тогда Джокер, толкая его плечом. – Мы с тобой весь этот карточный домик по ветру пустим».
А потом Джокер превращался в Пика, Пик бил ногой под дых, а из разорванного живота вываливались колоды карт, залитые чёрной жижей.
Вару очнулся от собственного хрипа. Во рту пересохло так, что язык казался наждачной бумагой. Пить хотелось невыносимо, но до графина с водой на тумбочке было метра два. Бесконечные два метра.
Он не стал даже пытаться. Какая разница? Скоро всё закончится. Он чувствовал, как жизнь медленно, толчок за толчком, вытекает из него вместе с кровью, которую он продолжал схаркивать на покрывало.
За дверью шёл второй день тишины.
Теперь это обсуждали громче. Вару слышал обрывки разговоров, долетавших из коридора.
– Он сидит там уже двое суток, – звучал строгий голос Куромаку. – Это нерационально. Либо он повредил имущество внутри комнаты, либо готовит нечто, нарушающее базовые нормы безопасности.
– Да пусть сидит, – глухо огрызнулся Пик. Его шаги были тяжёлыми, раздражёнными. – В доме впервые за полгода спокойно. Без него воздух чище. Сдохнет там от голода — сам виноват, выбивать дверь я не собираюсь.
– Пик, ну нельзя же так! – вставил Феликс, хотя в его голосе не было прежней уверенности, лишь привычная заученная правильность. – Вдруг он... ну, обиделся?
– Вару? Обиделся? – раздался ядовитый, звонкий смех Джокера. Этот смех резанул Вару прямо по обнажённым нервам. – Феликс, ты идиот. У этого шута нет чувств, у него вместо мозгов опилки, а вместо сердца — кусок дерьма. Он просто привлекает к себе внимание. Сидит под дверью и ждёт, когда мы всем табором придём умолять его выйти. Не ведитесь. Пусть сгниёт в своей норе.
Шаги затихли. Они ушли.
Лежащий на полу Вару дёрнул уголком запекшихся губ.
«Пусть сгниёт, а? – подумал он, и внутри разлилась странная, ледяная волна мрачного торжества. – Угадал, Джокер. В яблочко попал, шут полосатый. Именно это я и делаю».
Никто из них не догадался. Ни одна живая душа. Великий математик Куромаку думал о диверсиях. Грозный лидер Пик думал об упрямстве. Солнечный Феликс думал об обидах. А Джокер... Джокер думал, что Вару жаждет их внимания.
Они были слепы. Абсолютно, непроглядно слепы. Вару обвёл их вокруг пальца даже сейчас, лёжа в луже собственной рвоты и крови, на грани комы. Они ненавидели его так сильно, что их собственная ненависть стала для него идеальным укрытием. Они никогда не откроют эту дверь, потому что презирают его. И это была его величайшая победа.
Судорога снова скрутила внутренности, заставив Вару зашипеть сквозь зубы. Боль была чудовищной, запредельной, но он упрямо, маниакально улыбался в полумраке.
Очки так и лежали рядом на полу, поблёскивая зелёными спиралями в луче тусклого закатного света, пробивавшегося сквозь штору.
Вару протянул негнущиеся, дрожащие пальцы, нащупал пластиковую дужку и с трудом натянул очки на лицо. Мир мгновенно окрасился в ядовитый, кислотный изумруд. Стены, потолок, пятна крови на досках — всё стало зелёным. Привычным. Правильным.
Он закрыл глаза под линзами, обнял себя руками за худые, острые плечи и замер, слушая, как где-то внизу, на кухне, смеются клоны, звенит посуда и звучит чужая, здоровая жизнь, до которой ему не было никакого дела.
Два оборота ключа надёжно держали оборону. Он был один. Он умирал.
И ему было плевать.