Баттл х
Осадок чужой победы
Тишина в гримерке не принесла покоя. Она осела на плечи плотным слоем пыли, смешанной с запахом чужого пота, высохшей слюны и дешевого табака.
Мирон сидел на холодном полу, прижавшись спиной к шершавому кирпичу, и слушал, как внутри собственного черепа с глухим стуком перекатывается чугунное похмелье поражения. Тело ныло тупой, разлитой болью: ободранные о стену костяшки, ссадина на копчике, горящие огнем следы славиных пальцев на бедрах. Шею стянуло так, словно на ней остался невидимый ошейник, а в паху пульсировало тяжелое, ноющее тепло — грубое напоминание о том, как легко и безапелляционно его только что перечеркнули.
На полу рядом белели оторванные пуговицы. Пять штук. Ровно по числу судейских голосов. Иронично до тошноты.
Он протянул дрожащую руку, нащупал пластиковую бутылку, которую Слава оставил на столике, и с трудом сорвал крышку. Вода была ледяной, отдавала пластиком и жгла пересохшее горло, но Мирон пил жадно, давясь, позволяя струйкам стекать по подбородку на голую грудь. Вода смывала дурноту, но не смывала липкого чувства абсолютной обнаженности.
Хуже всего было то, что ему не хотелось сдохнуть прямо сейчас.
Черная яма, разверзшаяся перед ним на сцене, когда судьи один за другим поднимали руки за Гнойного, внезапно затянулась тонкой коркой льда. Слава своим скотским, жадным вторжением сделал странную вещь: он выбил из Мирона ту парализующую, высокомерную скорбь, которая должна была задушить его насмерть. Заменил экзистенциальный крах чистой физиологией, унижением плоти, болью мышц и связок. Свел трагедию свергнутого кумира к примитивному «тебя только что взяли у стены, потому что ты сам позволил».
И в этой примитивности дышалось легче.
Мирон сжал челюсти, опираясь ладонью о пол, и медленно встал. Колени предательски задрожали, в поясницу стрельнуло, но он удержал равновесие. Шагнул к тускло освещенному зеркалу над заваленным барахлом гримерным столиком.
Отражение выглядело жалко. Глаза воспаленные, белки исчерчены красной сеткой лопнувших сосудов. Нижняя губа разбита и припухла. На бледной коже шеи и ключиц наливались багрово-синие пятна — Слава ставил метки щедро, со смаком, словно расписывался на чужой территории баллончиком с несмываемой краской.
Мирон усмехнулся — криво, одним уголком рта.
– Империя, блядь, – прохрипел он собственному отражению. Голос был сорван.
Он открыл кран в крошечной раковине в углу, зачерпнул ледяной воды и плеснул в лицо. Раз, другой, третий. Вода стекала по вискам, капала с подбородка. Мирон стянул остатки разодранной рубашки, скомкал ее и без жалости швырнул в мусорное ведро под столом. Туда же полетели судейские бланки, которые кто-то заботливо занес в гримерку до начала побоища.
В сумке нашлась запасная толстовка — глухая, черная, с плотным воротом и капюшоном. Он натянул ее через голову, морщась от того, как грубая ткань задевает саднившие соски и плечи. Натянул капюшон почти до самых бровей. Спрятался. Застегнул джинсы, чувствуя непривычную, чужую тяжесть внизу живота, подобрал телефон.
Экран разрывался. Десятки уведомлений, звонков, сообщений в телеграме. Твиттер, наверное, уже плавился от мемов и капслока.
Он не стал читать ни строчки. Зажал кнопку питания и выключил аппарат к чертям.
Пора было выходить. Гримерка перестала быть убежищем и превратилась в капкан, пропитанный чужим превосходством.
Мирон толкнул дверь плечом.
Коридор встретил его оглушительной волной звука. Клуб гудел. Баттл закончился, но афтерпати только набирало обороты: из основного зала доносился тяжелый, плотный бит, крики, звон стекла. За кулисами толкались люди — операторы с камерами наперевес, какие-то мелкие эмси из тусовки, организаторы с бейджами на шеях.
Когда Мирон появился в проходе, разговоры вокруг на секунду запнулись. Взгляды, брошенные на него, были тяжелыми, липкими от неловкости и скрытого любопытства. Все ждали истерики. Ждали скандала, хлопанья дверьми, пьяных разборок или гордого презрительного молчания.
К нему тут же метнулся кто-то из своих — кажется, Рудра или один из концертных директоров, Мирон даже не стал вглядываться в лицо.
– Мирон, ты как? Машина у черного входа, давай мы тебя через кухню выведем, там толпа на Лиговском стоит, тебя разорвут...
– Не надо, – отрезал Мирон. Голос прозвучал сухо и твердо, хотя каждое слово отзывалось ноющей болью в горле. – Я сам.
– Мирон, там пиздец, все на ушах, Ресторатор хочет...
– Сказал же, нахуй пошли все, – он даже не повысил тон, но в глазах под капюшоном сверкнуло что-то такое, от чего парень отшатнулся, поднимая ладони в примирительном жесте.
Мирон двинулся вперед, не глядя по сторонам. Он чувствовал спиной перешептывания, чувствовал, как за ним следят объективы чьих-то айфонов, но внутри было пусто. Все рецепторы, отвечающие за гордость и страх публичного позора, Слава выжег двадцать минут назад, размазав его по кирпичной кладке.
Он миновал душную служебную лестницу, толкнул тяжелую металлическую дверь с перечеркнутым значком выхода и шагнул наружу.
Питерский воздух ударил в лицо влажной, спасительной прохладой. Пахло бензином, прелой листвой из соседнего сквера и близкой Невой. Двор бара «1703» был наполовину скрыт густыми тенями, фонарь над аркой тускло мерцал, отбрасывая длинные уродливые тени на мокрый асфальт.
Мирон глубоко вдохнул, наполняя легкие сыростью, подошел к мусорным бакам в дальнем углу и достал пачку сигарет. Руки уже не тряслись. Пальцы двигались механически, точно. Чиркнуло колесико зажигалки, огонек выхватил из темноты его острое, осунувшееся лицо.
– А я думал, ты уже в такси плачешь, – раздался из темноты ленивый, до омерзения знакомый голос.
Мирон не вздрогнул. Он медленно выпустил струю дыма в ночное небо, прислонился плечом к сырой кирпичной стене и только потом повернул голову.
Слава стоял в трех метрах, привалившись к ржавой пожарной лестнице. В расстегнутой ветровке, с банкой дешевого энергетика в руке. Он выглядел так, словно этот вечер был для него рядовым походом за хлебом: взлохмаченные волосы, насмешливый прищур, абсолютно расслабленная, наглая поза победителя, которому тесно в рамках собственного триумфа.
– Хуево думал, – ровно ответил Мирон.
Слава хмыкнул, оттолкнулся от перил и не спеша подошел ближе. Нарушая личные границы так же легко, как делал это всегда. Он остановился в полушаге, втягивая носом воздух, словно выискивая на Мироне следы собственного запаха.
– Толстовку натянул, – Слава склонил голову набок, разглядывая черный ворот, натянутый до подбородка. – Стесняешься? Зря. Я старался, художественно выводил. Красивые синяки, сочные. Под цвет твоей разрушенной империи.
Мирон затянулся, пепел вспыхнул алым.
– Ты за этим сюда приперся? Позубоскалить? Мало сцены было?
– Сцены? – Слава тихо рассмеялся, и в этом звуке Мирон снова услышал те темные, опасные нотки из гримерки. – На сцене был балаган для дурачков, Мироша. Шоу уродов. А настоящее произошло потом. За дверью.
Слава поднял свободную руку. Медленно, давая возможность уклониться или ударить, протянул пальцы к лицу Мирона. Тот замер, не шелохнувшись, только зрачки сузились. Холодные, пропахшие табаком пальцы Славы подцепили край капюшона, сдвинули его чуть назад, а затем опустились к вороту толстовки, грубо потянув ткань вниз.
Темно-бордовый кровоподтек на ключице обнажился в тусклом свете уличного фонаря. Слава провел по нему большим пальцем — с нажимом, заставляя Мирона коротко, сквозь зубы втянуть воздух.
– Болит? – спросил Слава, и в его голосе не было ни капли раскаяния — только плотоядное, сытое любопытство.
– Отъебись, Машнов.
– Не пизди. Тебе понравилось, – Слава наклонился ближе, обдавая его химическим запахом энергетика. – Ты же сам потек, как сука, когда понял, что тебя сейчас раскатают. Ты всю жизнь ждал, пока придет кто-то, кому глубоко поебать на твои дипломы, книжки и статус. Кто-то, кто просто возьмет тебя за шкирку и ткнет носом в дерьмо. Скажешь, нет?
Мирон молчал. Он смотрел прямо в наглые, темные глаза Славы, чувствуя, как внутри снова поднимается та самая опасная, ядовитая волна. Он ненавидел этого ублюдка. Ненавидел за его дешевый цинизм, за антихайп, за разрушенные планы, за каждое слово третьего раунда.
И одновременно с этим где-то глубоко под ребрами тлело дикое, противоестественное признание: Слава был единственным, кто достал до дна. Кто взломал его броню не поэтическими конструкциями, а первобытной, наглой силой.
– Ты жалкий, Слава, – тихо сказал Мирон, стряхивая пепел под ноги. – Выиграл баттл, выебал меня в гримерке, а сам стоишь здесь и ждешь моего одобрения. Ждешь, пока я скажу: «Да, Славочка, ты разъебал, ты великий». Тебе же мало победы. Тебе нужно, чтобы я тебя признал.
Пальцы Славы на мгновение замерли на его шее, а затем сжались — жестко, властно, вдавливая Мирона затылком в кирпич. Банка с энергетиком полетела в урну с глухим жестяным стуком.
– Одобрения? – Слава осклабился, приблизившись вплотную, так что их дыхания смешались на холодном ветру. – Мне нахуй не нужно твое признание, старик. Я забрал твою корону, вытер об нее ноги и спустил тебя в унитаз. Ты труп. Медийный труп, понимаешь?
– Так отойди от трупа, – Мирон не отвел взгляда. Он даже не попытался убрать чужую руку со своего горла. – Чего ты трешься об меня? Некрофил?
Слава смотрел на него долго. В полутьме его зрачки казались огромными, черными. Ленивая полуулыбка сползла с его лица, сменившись тяжелым, пристальным напряжением. Он изучал Мирона — бледного, потрепанного, проигравшего все на свете, но парадоксальным образом не сломленного до конца.
– Сука ты, Федоров, – выдохнул Слава почти с восхищением.
Он отпустил его горло, но вместо того, чтобы отойти, скользнул ладонью ниже, по-хозяйски огладив бедро через плотную ткань джинсов. Мирон дернулся от этой внезапной интимности среди грязного питерского двора, но Слава держал крепко.
– Знаешь, что самое смешное? – прошептал Слава, наклоняясь к его уху. – Все эти уебки там, внутри, думают, что этот вечер — конец истории. Что я тебя уничтожил и все разошлись по домам.
– А это не так? – хрипло спросил Мирон.
Слава коротко, зло усмехнулся и вдруг резко прикусил мочку его уха — больно, до искр из глаз, напоминая о том, что происходило в гримерке.
– Ты теперь от меня не отмоешься, Мирон. Ни в одном треке, ни в одном интервью. Каждый раз, когда ты будешь выходить на сцену, каждый раз, когда будешь открывать рот, ты будешь помнить, как стоял раком у стены и просил не останавливаться. Я теперь у тебя под кожей. Навсегда.
Мирон закрыл глаза. Слова жгли, но это было правдой. Жуткой, неизбежной правдой. Этот ублюдок въелся в него глубже, чем любой текст, любая травма прошлого.
Когда Мирон открыл глаза, Слава уже отступил на шаг. На его лицо снова вернулась маска беззаботного дурачка из Купчино: руки в карманах, плечи ссутулены, на губах блуждает ехидная ухмылка.
– Ладно, бывай, Оксимирон, – бросил он, разворачиваясь к выходу со двора. – Завтра в трендах увидимся. Береги задницу.
Слава зашагал по мокрому асфальту к светящейся арке, не оборачиваясь. Его худая долговязая фигура быстро растворилась в полумраке Лиговского проспекта.
Мирон остался один у мусорных баков.
Окурок догорел до самого фильтра, обжигая пальцы. Он бросил его под ноги, растер подошвой и поправил воротник толстовки, скрывая багровые следы на шее.
Где-то за стенами клуба гремел бит, фанаты орали чужие строчки, мир за пределами этого двора готовился переварить главную сенсацию года.
Мирон медленно выдохнул облачко пара.
Империя пала. Но он все еще был жив.