Баттл х
Инкубационный период
Утро началось не со света, а с запаха.
В прихожей пахло высохшей лужей грязной дождевой воды, принесенной с Лиговского на подошвах чужих кроссовок, застоявшейся спермой и дешевым табаком, въевшимся в ворс старого пальто на вешалке. Этот коктейль висел в неподвижном воздухе съемной квартиры, плотный и удушливый, как мокрая шерсть.
Мирон сидел на кухонном табурете, уперев локти в колени, и смотрел на свои руки. Пальцы были желтоватыми от никотина, костяшки сбиты о штукатурку, ногти на правой руке надломаны — вчера он буквально скреб ими стену, пытаясь найти хоть какую-то опору, пока чужое тело методично и безжалостно ломало его пополам.
В теле не осталось ни одного нейтрального узла. Болело все: мышцы шеи свело в твердый, каменный жгут; поясница отзывалась острой, простреливающей болью на любой вздох; внутренняя сторона бедер горела так, будто кожу содрали наждаком. Но хуже физической боли было ощущение тотальной, необратимой загрязненности. Словно под кожу, прямо в кровоток, запустили штамм неизлечимого, унизительного вируса, у которого не было вакцины.
На столе лежал телефон. Экран вспыхивал каждые сорок секунд.
Мирон заставил себя протянуть руку и нажать на боковую кнопку. Девяносто восемь пропущенных. Сорок семь сообщений в Телеграме. Длинный, панический вой от Ильи Мамая: «Мирон, видео выйдет через неделю, Ресторатор монтирует раунды, надо понимать нашу стратегию по мерчу и туру». Короткая строчка от Порчи из Лондона: «Man, u ok? Call me please». Сообщение от Жени: «Твой пост в фб — разъеб. Ты переиграл его медийно. Все пишут, что ты повзрослел, а он остался маргиналом».
Повзрослел.
Мирон издал короткий, сухой звук, похожий на кашель. Переиграл медийно. Если бы эти идиоты знали, что их «повзрослевший» идол три часа назад лежал лицом в грязном паркете, поджав колени, пока купчинский маргинал застегивал молнию на засаленных трениках и учил его скромности.
Он медленно поднялся, опираясь ладонью о край кухонного стола. В глазах потемнело, к горлу подкатила кислая тошнота. Дойдя до ванной, Мирон повернул вентиль до упора. Горячая вода с шипением ударила в чугун.
Он раздел себя механически, стараясь не смотреть в зеркало, но взгляд все равно предательски метнулся к отражению.
На шее и плечах уже проступала желтизна — синяки начинали цвести, меняя цвет с багрового на трупно-зеленоватый. След от славиных зубов на ключице превратился в рваную, воспаленную корку. На бедрах четко отпечатались следы пяти пальцев — широких, сильных, державших его намертво.
Мирон шагнул под кипяток, зажмурился и стоял так, пока кожа не начала гореть. Он мылил тело жесткой щеткой, сдирая верхний слой эпидермиса, с остервенением растирал ключицы, плечи, поясницу. Казалось, если тереть сильнее, можно смыть не просто чужой пот, а саму память об этом вторжении. Но щетка только распаляла раны, и боль вспыхивала с новой силой, возвращая звуки: тяжелое дыхание над ухом, скрип половиц, влажные шлепки и тихое, насмешливое «Терпи, император».
Он выключил воду, когда из крана пошел ледяной поток — бойлер в старом фонде не выдержал сорокаминутной пытки.
Завернувшись в полотенце, Мирон вышел в коридор. Взял тряпку, ведро с хлоркой и на коленях, стиснув зубы от боли в суставах, вымыл пол в прихожей. Смыл следы чужой грязи. Смыл серые разводы. Оттер обои там, где они были содраны его собственными ногтями.
Порядок. Внешний порядок должен был восстановить внутренний каркас. Это было его главным правилом еще с лондонских времен: если мир рушится, вымой посуду, застели кровать, выглади воротник. Создай иллюзию контроля.
Когда в прихожей запахло дешевой дезинфекцией, заглушившей фантомы вчерашней ночи, телефон на столе коротко, сухо звякнул. Не звонок. Одиночное входящее сообщение.
Мирон замер с мокрой тряпкой в руке. Сердце сделало тяжелый, глухой толчок в ребра.
Он подошел к столу, вытер руки о полотенце и взял трубку.
Экран показал уведомление из Телеграма. Скрытый чат. Знакомая точка вместо имени.
«Будапештская, 44, к. 2, кв. 78. Домофон не работает, дерни дверь на себя, там магнит слабый. Жду к четырем. Не приедешь — выложу видос, где ты сидишь на коленях в гримерке и сопли размазываешь. Шучу. Видоса нет. Но ты все равно приедешь».
Мирон медленно опустился на табурет. Воздух в легких превратился в стекло.
Купчино. Спальный район на юге Питера, бетонное гетто панелек, откуда Слава таскал свои образы, свои дворовые комплексы и свою первобытную, не знающую рефлексии злость.
«Ты все равно приедешь».
Четыре слова. Без угроз, без пафоса, написанные с той же ленивой уверенностью, с какой Машнов выбивал сигарету из его пальцев. Слава знал. Этот ублюдок каким-то звериным, подкожным чутьем понимал природу болезни, которую сам же и привил Мирону. Он знал, что капитуляция не бывает половинчатой. Нельзя сдаться на пятьдесят процентов, признать поражение в твиттере, отдать свое тело в коридоре, а потом просто вернуться к записи альбома и подготовке к баттлу с Дизастером в Америке.
Лос-Анджелес. Октябрь. Десять тысяч километров от этой сырой помойки. Там его ждал баттл на чужом языке, на чужой площадке, перед американской публикой, которой было плевать на русскую словесность. Там он должен был защищать честь своего эго.
А здесь, на Будапештской улице, сидел двадцатисемилетний пацан в трениках, который держал его за горло крепче, чем все контракты, визы и ожидания индустрии вместе взятые.
Мирон набрал ответ: «Пошел нахуй».
Палец завис над кнопкой отправки. Экран светился холодным белым светом.
Секунда. Две. Три.
Мирон нажал «Удалить». Стер строчку до пустого поля.
Он подошел к шкафу, достал глухую черную водолазку с высоким горлом из плотного хлопка — она полностью закрывала изуродованную шею. Сверху натянул тяжелый шерстяной свитер, свободные черные джинсы. Накинул парку с глубоким капюшоном.
Посмотрел на часы. Два тридцать дня. На такси до Купчино по питерским пробкам — как раз около часа.
– Ты конченый псих, Федоров, – сказал он вслух пустой комнате.
Голос прозвучал хрипло, надломленно, но в нем не было сомнения. Ноги сами несли его к выходу. Это было похоже на наркотическую тягу: тело, пережившее шок абсолютного подчинения, требовало новой дозы боли, чтобы заглушить ужас осознания того, кем оно стало.
***
Такси ползло по Московскому проспекту сквозь сплошную пелену серого дождя. Дворники с монотонным скрипом рассекали водяную пленку на лобовом стекле. Водитель слушал бубнящее радио, где ведущие бодрыми голосами обсуждали пробки и курс доллара. Мир за окном жил своей идиотской, плоской, обывательской жизнью: люди спешили в торговые центры, перебегали лужи под зонтами, покупали кофе. Никому из них не было дела до того, что в салоне машины едет человек, чье имя последние сутки разрывало тренды русского ютуба, и едет он не на деловую встречу, а на собственную публичную казнь в спальный район.
Купчино встретило его шеренгами девятиэтажных панелек цвета мокрого цемента. Одинаковые коробки с темными окнами, заставленные машинами дворы, ржавые качели на детских площадках, окруженные лужами вперемешку с окурками и собачьим дерьмом.
Машина остановилась у грязно-желтого подъезда с облупившейся краской.
– Здесь, шеф, – бросил таксист, выключая счетчик.
Мирон расплатился, натянул капюшон до самого носа и вышел под дождь. Холодные капли мгновенно ударили по лицу, принося странное облегчение. Он подошел к тяжелой металлической двери. Магнит действительно держал на честном слове: Мирон дернул ручку на себя, и дверь с глухим металлическим лязгом поддалась, впуская его в полумрак подъезда.
Внутри пахло жареным луком, дешевым табаком и мокрой побелкой. Лифт гудел где-то на верхних этажах, но Мирон пошел пешком. Седьмой этаж. Каждая ступенька отдавалась ноющей болью в пояснице и бедрах, напоминанием о вчерашнем паркете.
Квартира 78 находилась в конце узкого тамбура. Обычная деревянная дверь, обитая коричневым дерматином, из которого местами клочьями торчала серая вата. Никаких звонков — только круглая медная кнопка, давно выдранная с мясом.
Мирон помедлил секунду, чувствуя, как под водолазкой по спине стекает холодная капля пота. Затем сжал руку в кулак и трижды коротко ударил по дерматину.
За дверью послышались неторопливые, шаркающие шаги. Щелкнул хлипкий замок. Дверь приоткрылась.
Слава стоял на пороге в безразмерной серой футболке с каким-то анимешным принтом, застиранных спортивных штанах и разных носках — один черный, другой серый. В зубах дымилась сигарета, пепел с которой он стряхивал прямо в пустую банку из-под зеленого горошка, зажатую в левой руке. Лицо было заспанным, волосы торчали во все стороны, под глазами залегли темные тени.
Он окинул Мирона ленивым, мутным взглядом снизу вверх — тот стоял на полголовы ниже на площадке, но выглядел как чужеродный элемент, занесенный сюда ветром из другой галактики.
– О, – протянул Слава, выпуская струю едкого сизого дыма прямо в лицо гостю. – Лондонский денди пожаловал. А я думал, ты в твиттере занят, лайки на своем некрологе считаешь.
Мирон сжал челюсти, чувствуя, как внутри закипает привычная, бессильная злость.
– Впустишь или здесь стоять будем?
Слава усмехнулся углом рта, посторонился и небрежно махнул банкой с окурками вглубь квартиры.
– Заходи, че. Разуваться не обязательно, у нас тут не Букингемский дворец.
Мирон переступил порог. Дверь захлопнулась, отрезая лестничную клетку, и щелчок замка снова прозвучал как приговор.
Квартира была классическим притоном творческой молодежи без денег: крошечная прихожая, заваленная старой обувью и коробками от пиццы; узкий коридор, ведущий на кухню, откуда тянуло застарелым жиром; единственная комната, заставленная дешевой икеевской мебелью. Повсюду валялись провода, микрофонные стойки, пустые пластиковые полторашки из-под разливного пива, пачки от чипсов и исписанные черновики. На сушилке в углу висели серые от стирки футболки с логотипами «Антихайпа».
Мирон остался стоять посреди комнаты, не снимая мокрой парки, засунув руки в карманы. Он чувствовал себя здесь не просто чужим — он чувствовал себя препарированным экспонатом, выставленным на всеобщее обозрение.
Слава прошел к заваленному бумагами столу, поставил банку с окурками, затушил сигарету и повернулся к Мирону, скрестив руки на груди. В полумраке комнаты его глаза, насмешливые и колючие, казались неестественно светлыми.
– Ну? – Слава склонил голову набок. – И че ты приперся, Мироша? Я же написал, что про видео пошутил. Нет у меня никакого компромата. Ты мог просто заблокировать мой номер, нанять двух амбалов из охраны и ходить гоголем. Почему приехал?
Мирон молчал. Горло перехватило спазмом. В этой убогой комнате, среди разбросанного хлама, его лощеный статус лопнул окончательно. Здесь не было зрителей, не было судей, не было Ресторатора с его пафосными выкриками. Были только они двое.
– Я приехал спросить, когда ты успокоишься, – тихо сказал Мирон. Голос прозвучал глухо из-под капюшона.
– Когда я успокоюсь? – Слава искренне, по-мальчишески фыркнул, шагнул ближе и внезапно протянул руку, сдергивая с Мирона капюшон. – Да я вообще спокоен, старик. Я на расслабоне. Это тебя колотит, как суку на морозе. Смотри на себя. Куртку сними. Жарко тут.
– Не буду я ничего снимать, – Мирон дернул головой, пытаясь уклониться от чужих пальцев, но Слава уже ухватился за бегунок молнии на его парке.
– Снимай, говорю, – тон Славы переменился мгновенно. Исчезла ленивая дворовая расслабленность, в голосе прорезался тот самый жесткий, свистящий металл, от которого у Мирона внутри все холодело. – Ты ко мне в гости пришел. В моем доме правила мои. Скидывай броню, Федоров. Хватит прятаться.
Слава дернул молнию вниз одним резким движением, схватил парку за воротник и грубо сдернул ее с плеч Мирона, швырнув прямо на пол, на кучу каких-то проводов. Затем его руки легли на плечи старшего, притягивая ближе.
Мирон замер. Он мог ударить. Дистанция была идеальной для короткого хука в челюсть — он занимался боксом в Лондоне, он знал механику удара. Но руки висели вдоль тела, словно налитые свинцом. Воля парализовалась в ту самую секунду, когда тяжелые ладони Славы легли на ткань свитера.
– Водолазку нацепил, – Слава усмехнулся, его пальцы нащупали плотный воротник под свитером, залезли под него, царапая ногтями воспаленную кожу шеи. – Думал, спрячешь? От кого прячешь, дурачок? От меня? Я каждый этот след наизусть помню. Вот здесь я тебя зубами держал, когда ты скулил, что я тебе жизнь сломал. Помнишь?
– Помню, – выдохнул Мирон, глядя прямо в глаза Славе. В его взгляде не было мольбы — была только черная, выжженная покорность. – Ты хотел меня растоптать. Растоптал. Баттл твой. Хайп твой. Все паблики ссутся кипятком от твоего третьего раунда. Что тебе еще надо? Чего ты от меня хочешь?
Слава смотрел на него долго, не моргая. Его пальцы на шее Мирона сжались чуть сильнее, заставляя того приподнять подбородок. В темных зрачках Славы мелькнуло что-то странное — не триумф, не похоть, а тяжелое, глухое раздражение человека, который получил то, о чем мечтал годами, и обнаружил, что внутри коробки пустота.
– Я хотел увидеть, что под этой оберткой, – тихо сказал Слава. – Все эти годы ты ходил такой важный, недосягаемый. Учил всех, как надо жить, как надо рифмовать, как строить карьеру. «Я создал эту культуру, я привел сюда бабки». А стоило снять с тебя штаны — и ты посыпался. Стал обычным испуганным евреем, который готов на стену лезть, лишь бы его не били слишком больно.
– Ты меня не бил, Слава, – Мирон горько, надрывно усмехнулся. – Ты сделал кое-что похуже.
– Да неужели? – Слава осклабился. – А по-моему, тебе понравилось. Ты ведь за этим сюда притащился. Через весь город, на такси, в дождь. Ты мог пойти к ментам. Мог пойти к своим бандитам из букинг-машин, они бы меня в лесу закопали. Но ты здесь. Стоишь передо мной и ждешь.
Слава резко, без предупреждения рванул свитер Мирона вверх, перехватил край водолазки и задрал обе вещи до самой груди. Холодный воздух загаженной комнаты обжег обнаженную кожу живота и ребер.
– Смотри на себя, – шепнул Слава, прижимаясь лбом к его виску. Его рука опустилась на пряжку миcardовского ремня. – Ты наркоман, Федоров. Тебя годами кормили лестью, тебя возвели в ранг святого, и ты от этого чуть не сдох. А я дал тебе то, чего ты на самом деле заслуживаешь. Грязь. Унижение. Реальность.
Ремень расстегнулся с металлическим щелчком.
Мирон закрыл глаза. В висках стучала кровь — тяжело, мерно, заглушая шум дождя за окном. Внутри поднялась знакомая, позорная волна тепла, смывающая остатки разума. Это было безумием, клиническим бредом, но Слава был прав: он приехал сюда сам. Никто не тащил его на аркане. Он добровольно вошел в эту помойку, потому что только здесь, под этими грубыми, не знающими жалости руками, исчезал давящий груз его рухнувшего величия. Здесь он не был Оксимироном. Он был никем. Мясом. Телом, с которого методично снимали кожу.
– Слава... – прошептал Мирон, когда чужая ладонь скользнула под резинку белья, грубо и собственнически сжимая плоть.
– Молчи, – оборвал тот, подталкивая его вперед, к старому продавленному дивану, застеленному колючим пледом. – Меньше слов, Мирон. Твои тексты никому не нужны. Делай то, за чем приехал.
Слава толкнул его на диван. Мирон упал на колени перед сиденьем, уткнувшись лицом в пыльную ткань. Диван пах чужим потом, старым поролоном и табачным пеплом. Сзади послышался шорох стягиваемых треников, глухой стук пряжки об пол.
Слава не церемонился. Он действовал так, будто Мирон был неодушевленным предметом, вещью, купленной на барахолке за бесценок. Он сорвал с него джинсы до щиколоток, навалился сверху всем весом, вдавливая грудью в жесткий край дивана.
– Руки за спину, – скомандовал Слава прямо в ухо, обжигая горячим дыханием.
Мирон подчинился. Сам. Завел руки за спину, сцепив пальцы в замок. Это была поза арестанта, поза раба, готового к экзекуции. Унижение было абсолютным, концентрированным, лишенным даже намека на романтику или взаимную страсть.
Слава вошел в него одним резким, жестоким толчком, без подготовки, выбивая из легких Мирона сдавленный, хриплый вой.
Боль разорвала тело, заставив мышцы сжаться в судороге. Мирон забился, пытаясь податься вперед, ослабить давление, но Слава перехватил его сцепленные запястья одной рукой, намертво зафиксировав их на пояснице, а второй навалился на шею, вдавливая лицо Мирона в колючий плед.
– Тише, блядь, – прорычал Слава, начиная двигаться. – Соседей распугаешь. Они думают, я тут треки записываю.
Ритм был рваным, злым, разрушительным. Слава вбивался в него с какой-то исступленной яростью, словно пытался вытравить из Мирона саму память о его исключительности, растоптать каждую прочитанную им книгу, каждый выигранный до этого раунд, каждую строчку «Горгорода». Диван жалобно, надсадно скрипел пружинами в такт их движениям.
Мирон задыхался в пыли пледа. Из глаз катились слезы — крупные, горячие, они впитывались в ткань, оставляя темные мокрые пятна. Тело разрывало на части, связки горели, плечи ныли от неестественного выворота рук, но сквозь эту адову боль пробивалось то самое дикое, извращенное освобождение.
Он больше не держал удар. Ему больше не нужно было доказывать, что он лучший.
Слава забрал у него право на победу, но взамен дал право на абсолютную, легальную слабость.
– Ну что, сука, – шептал Слава, задыхаясь, двигаясь все быстрее, вжимая Мирона в диван до хруста в ребрах. – Кто здесь классик? Кто здесь первопроходец? Где твой пафос, Федоров? Где твои стадионы? Ты сейчас под шконкой в Купчино скулишь, понимаешь это?
– Да... – всхлипнул Мирон, не в силах сдержать стон, раздирающий горло. Пальцы судорожно сжались на славиной ладони за спиной. – Понимаю... Слава... хватит...
– Нихуя не хватит, – выдохнул тот, отпуская его руки, чтобы схватить за бедра, впиваясь пальцами в свежие синяки, разворачивая его чуть сильнее, беря еще глубже, еще жестче. – Ты до конца это выпьешь. До самого дна, понял меня?
Мирон только стонал — глухо, прерывисто, теряя связь с реальностью. Комната вокруг поплыла серыми пятнами. Запахи пыли, пота и семени смешались в единый дурманящий туман. Когда оргазм настиг его — болезненный, вывернутый наизнанку, родившийся из чистого физического насилия над нервными окончаниями, — Мирон закричал в плед, срывая голос, сотрясаясь всем телом в мелкой, припадочной дрожи.
Слава закончил через несколько секунд, с хриплым, звериным рыком, тяжело навалившись на него сверху, вдавив своим весом в продавленный матрас.
Несколько минут в комнате не было слышно ничего, кроме тяжелого, сиплого дыхания двух человек и стука капель по жестяному отливу за окном.
Слава медленно сполз с него, сел на край дивана, уронив голову на руки. Его широкая худая спина с выступающими позвонками ходила ходуном. Он выглядел измотанным, выжатым, словно этот акт насилия забрал у него последние силы.
Мирон остался лежать лицом вниз. Дрожь не проходила. Мышцы свело судорогой, в паху пульсировала тупая, тянущая боль, по внутренней стороне бедер текла липкая влага. Он чувствовал себя разбитой стеклянной банкой, чьи осколки втоптали в грязь.
Но ядовитая пустота, мучившая его последние сутки, отступила. Ее выжгло каленым железом.
Слава поднялся, не глядя на Мирона, натянул спортивные штаны. Подошел к окну, достал из пачки новую сигарету, чиркнул зажигалкой. Огонек на секунду осветил его осунувшееся, темное лицо.
– Вставай, – бросил он в стекло, выпуская дым в форточку. Голос звучал глухо, мертво, без тени недавней агрессии. – Простудишься нахрен. Ванная прямо по коридору. Полотенце чистое на стиралке лежит.
Мирон с трудом, опираясь дрожащими руками о диван, сел. Голова кружилась, перед глазами плыли серые круги. Он подтянул штаны, натянул свитер, пряча дрожащие руки в рукава.
Посмотрел на спину Славы у окна.
Тот стоял, ссутулившись, обхватив себя одной рукой за ребра, пуская дым в сырой питерский вечер. Победитель. Человек, который только что уничтожил его во второй раз. Но почему-то в его позе не было ни капли величия — только бесконечная, неизбывная тоска панельных окраин, которую не могли заглушить ни миллионы просмотров, ни секс, ни чужая сломанная гордость.
– Слава, – тихо позвал Мирон.
Машнов не обернулся. Только плечо чуть дернулось.
– Чего тебе?
– Зачем? – вопрос сорвался сам собой. Простой, глупый, детский вопрос, на который не было рационального ответа.
Слава затянулся так, что кончик сигареты вспыхнул алым глазом в сгущающихся сумерках. Помолчал долго, словно решая, стоит ли вообще тратить слова.
– Затем, Федоров, – ответил он наконец, глядя на темнеющие коробки домов напротив. – Что ты думал, будто ты сделан из мрамора. А я не люблю памятники. Памятники надо сносить. Или обоссывать. Чтобы птицы на них не срали с таким важным видом.
Мирон медленно поднялся на ноги. Тело ныло, каждый шаг отдавался болью, но он удержал равновесие. Подошел к куче проводов, поднял свою мокрую парку, накинул на плечи.
– Снес? – спросил он, глядя в славин затылок.
Слава повернул голову. В полумраке его лицо казалось белым, почти призрачным. Он посмотрел на Мирона — изломанного, бледного, с разбитой губой и лихорадочно блестящими глазами.
– Не знаю, – честно сказал Слава, и в его голосе впервые прозвучала растерянность. – Посмотрим, что ты в Америке набаттлишь. Если обосрешься — значит, зря я время тратил.
Мирон натянул капюшон. Застегнул молнию до самого подбородка.
– Не обосрусь, – тихо, но твердо сказал он.
Слава хмыкнул, стряхнул пепел в банку на подоконнике и снова отвернулся к окну.
– Дверь захлопни. Замок автоматический.
Мирон вышел в коридор, не оборачиваясь. Прошел мимо темной кухни, мимо крошечной ванной, откуда несло ржавчиной. Вышел на лестничную площадку.
Металлическая дверь квартиры 78 захлопнулась за ним с глухим, окончательным щелчком.
Мирон стоял на грязной цементной площадке седьмого этажа, слушая, как где-то снизу громыхает старый лифт. Тело горело огнем, внутри все пульсировало от боли и чужого семени, но голова была пугающе, кристально ясной.
Он подошел к пыльному окну подъезда, прислонился лбом к холодному стеклу.
Внизу расстилалось Купчино — серое, мокрое, бесконечное.
Через два месяца ему предстояло стоять на сцене в Лос-Анджелесе перед многотысячной толпой и орать раунды в лицо лучшему баттловику Запада. Мир будет ждать от него триумфа или позора.
Но никто из них — ни Дизастер, ни фанаты, ни критики — никогда не узнает, что настоящий баттл за свою жизнь Мирон Фёдоров уже проиграл здесь. На продавленном диване в спальном районе Петербурга.
И самое страшное заключалось в том, что именно этот проигрыш вернул ему способность дышать.
Мирон толкнул дверь лестничной клетки и начал спускаться вниз, в сырую, равнодушную темноту.