Дракон в корсете
Акт первый: Крещендо для Бродяги
***
День Икс.
В моей жизни было много «дней Икс». Первый полет на метле, когда я понял, что земля — это просто необязательное дополнение к небу. День, когда я впервые трансгрессировал и едва не оставил половину брови в Лондоне. День, когда я ушел из дома, и дверь за моей спиной захлопнулась с таким звуком, будто треснул позвоночник векового древа. Но этот день был другим. Он не был отмечен страхом или яростью. Он был наэлектризован, как воздух перед грозой.
Большой зал гудел привычным утренним ульем. Студенты, еще сонные, лениво ковыряли в тарелках, совы носились под заколдованным потолком, роняя письма и газеты. Все было как всегда. И в то же время все было иначе. Для меня этот завтрак был не приемом пищи, а затишьем перед боем. Последними минутами тишины перед тем, как дирижер взмахнет палочкой.
– Ты бледный, Бродяга, – заметил Джеймс, щедро намазывая джем на тост. – Передумал? Можем все отменить. Скажем, что у тебя внезапно развилась аллергия на пение. Или на столы.
Я усмехнулся, но усмешка вышла кривой.
– Никогда, Сохатый. Просто выбираю репертуар для выхода на бис.
Я врал. Я не был бледен от страха. Я был бледен от напряжения, которое струной натянулось внутри. Прошлой ночью, в пустом музыкальном классе, ставки изменились. Это перестало быть дурацким пари. Это перестало быть способом заполучить свидание с самой красивой и невыносимой девушкой в замке. Это стало… диалогом. Безмолвным, но от этого не менее важным. Она задала мне вопрос, и сегодня я должен был дать на него ответ. Публично. Громко. На глазах у всего Хогвартса.
Мой взгляд скользнул по залу. За столом Пуффендуя несколько девушек хихикали, поглядывая в мою сторону. Они ждали шоу. За столом Слизерина царила обычная надменная тишина. Нюниус сидел, сгорбившись над своей тарелкой, и я был уверен, что он уже предвкушает мое фиаско. Он видел меня вчера в коридоре, он точно знал, что что-то готовится. И он ждал, как стервятник ждет, когда раненый лев наконец испустит дух.
Я посмотрел на стол преподавателей. Профессор МакГонагалл поджала губы, с неодобрением глядя на то, как Джеймс жонглирует булочками. Она явно чувствовала, что гриффиндорский стол сегодня станет источником неприятностей. А вот Дамблдор… Дамблдор смотрел прямо на меня. Его голубые глаза за стеклами-половинками очков лучились таким неподдельным, всепонимающим весельем, что у меня возникло жуткое подозрение: он знал. Все. От начала и до конца. Возможно, он даже знал слова песни.
Я перевел взгляд на стол Когтеврана. И нашел ее.
Роксана Эстерхази сидела с идеально прямой спиной, медленно помешивая чай в своей чашке. На ней была та же школьная форма, что и на всех, но сидела она на ней так, будто это было платье от лучшего парижского модельера. Ее черно-белые волосы были собраны в сложную, но кажущуюся небрежной косу, которая змеилась по ее плечу. Она не смотрела в мою сторону. Она вообще ни на кого не смотрела. Она была погружена в свои мысли, создавая вокруг себя невидимое поле отчуждения. Она была спокойна. Абсолютно спокойна. И это спокойствие действовало на меня, как удар хлыста. Она сделала свой ход. Теперь была моя очередь. И она была уверена, что я не справлюсь.
– Пора, – шепнул мне на ухо Римус. Он сидел рядом, внешне поглощенный «Ежедневным пророком», но я чувствовал его напряжение. Он был моим камертоном, моей совестью, и сейчас он говорил мне, что время пришло.
Я сделал глубокий вдох. Сердце колотилось о ребра, как пойманная в клетку птица. Я посмотрел на Джеймса. Он отложил свой тост и подмигнул мне. «Давай, Бродяга. Мы с тобой». Я посмотрел на Питера. Он сидел белый как полотно и грыз ноготь, но в его маленьких глазках плескалась беззаветная преданность.
Хорошо. Я не один. И это главное.
Я резко встал. Скрип ножек моего стула по каменному полу прозвучал в утреннем гуле неестественно громко. Несколько голов повернулось в мою сторону.
– Прошу минуточку внимания! – гаркнул я так, что несколько первокурсников подпрыгнули.
Гул в зале начал стихать. Сотни пар глаз уставились на меня. Любопытные, насмешливые, недоумевающие. Я чувствовал себя гладиатором, вышедшим на арену.
– Сегодня, дамы и господа, – я обвел зал медленным взглядом, задерживаясь на лице Роксаны. Она наконец подняла на меня глаза. В них не было ничего. Пустота. – По многочисленным просьбам… и одной очень настойчивой личной просьбе… состоится премьера.
Я одним легким движением запрыгнул на стол Гриффиндора, едва не угодив ботинком в тарелку с овсянкой Невилла Лонгботтома. По залу пронесся вздох. МакГонагалл вскочила со своего места.
– Мистер Блэк, немедленно слезьте со стола! Пятьдесят очков с Гриффиндора!
– Профессор, простите, но искусство требует жертв! – крикнул я ей, картинно раскланиваясь. – А также хорошей акустики!
Я выпрямился, расправил плечи. Я стоял над ними всеми – над гриффиндорцами, слизеринцами, над преподавателями. Я был на сцене. И в этот момент я наконец почувствовал себя в своей тарелке. Страх ушел. Остался только чистый, пьянящий адреналин.
Мой взгляд снова нашел Роксану. Она не отрываясь смотрела на меня. Ее лицо было непроницаемой маской. «Не разочаруй меня», – прозвучал в моей голове ее голос.
Я не разочарую.
Я прокашлялся, и в наступившей тишине этот звук прозвучал как выстрел. Я не смотрел на друзей. Я знал, что они здесь. Я чувствовал их поддержку спиной. Я смотрел только на нее.
И я запел.
– Ничего на свете лучше нету, чем бродить друзьям по белу свету…
Мой голос, поначалу немного дрогнувший, окреп и полился над застывшим залом. Я пел негромко, почти вполголоса, вкладывая в каждое слово ту «веселую уверенность», которую мы вчера нащупали. Я не пытался играть. Я просто рассказывал историю. Нашу историю.
Зал молчал. Все были ошарашены. Сириус Блэк, первый хулиган и сердцеед школы, стоит на столе и поет… детскую песенку? Я видел на лицах недоумение. Я видел, как скривился в презрительной усмешке Малфой-старший. Я видел, как Лили Эванс прикрыла лицо рукой, готовая умереть от стыда за весь наш факультет.
Но я пел дальше. Я пел о друзьях, идущих по дороге, и я видел нас четверых, пробирающихся под покровом ночи к Визжащей хижине. Я пел о тревогах, которые нам не страшны, и вспоминал полнолуния, когда мы стояли плечом к плечу против боли нашего друга.
– Тем, кто дружен, не страшны тревоги, нам любые дороги дороги!
И тут произошло то, чего я ждал.
– НАМ ЛЮБЫЕ ДОРОГИ ДОРОГИ! – гаркнул второй голос справа от меня.
Джеймс. Он тоже вскочил на стол, обнял меня за плечи и заорал припев вместе со мной, фальшивя, но с таким заразительным восторгом, что это было прекрасно. В следующую секунду к нам присоединился тоненький, испуганный голосок Питера, который вскарабкаться на стол не решился, но подпевал снизу.
И стол Гриффиндора взорвался.
Сначала несколько старшекурсников, потом близнецы Пруэтты, а за ними и все остальные. Они подхватили простой, запоминающийся мотив. Они хлопали в ладоши, стучали кружками по столу, подпевали кто во что горазд. Это перестало быть моим сольным выступлением. Это стало гимном. Гимном нашего факультета.
Я усмехнулся и перешел ко второму куплету, теперь уже под аккомпанемент сотен голосов.
– Мы своё призванье не забудем — смех и радость мы приносим людям!
Когда я пел эти строчки, я посмотрел прямо на МакГонагалл. Она все еще стояла, ее губы были сжаты в тонкую линию, но я мог поклясться, что в уголках ее глаз дрогнула искра. Не улыбка. Нет, до этого было далеко. Но что-то похожее на… понимание. Да, мы приносим ей одни проблемы. Но мы же приносим и радость. Нашу, гриффиндорскую, немного безумную радость.
Я посмотрел на Лили. Она больше не прятала лицо. Она смотрела на нас с Джеймсом, и на ее лице было написано такое сложное выражение, что я не смог бы его расшифровать, даже если бы Римус дал мне словарь. Это была смесь раздражения, удивления и… чего-то еще. Чего-то, что заставило Джеймса засиять еще ярче.
А потом настала очередь третьей строфы.
– Нам дворцов заманчивые своды не заменят никогда свободы…
Когда я начал петь эти слова, шум вокруг меня стих. Даже Джеймс замолчал, чувствуя, что интонация изменилась. Я пел этот куплет один. И я пел его не для зала. Я пел его для себя. И для нее.
Мой голос стал тише, но в нем появилось то, чего не было раньше. Настоящая боль. Я смотрел на герб Слизерина на противоположной стене – змея, серебро, зелень. Цвета моего «дворца». Я видел холодное лицо своей матери, слышал ее шипение: «Предатель крови». Я видел гобелен с выжженным пятном. И я пел о том, что эта свобода – быть здесь, с этими людьми, быть собой – стоит всего этого.
Я поднял глаза и снова встретился взглядом с Роксаной. И я увидел, что маска треснула. Ее губы были плотно сжаты, но в ее прозрачно-голубых глазах стояла… вода? Нет, не слезы. Просто влажный блеск. Она смотрела на меня, и в ее взгляде было не просто понимание. В нем было узнавание. Она услышала. Она поняла, что я пою не только о бременских музыкантах. Я пою о ней. О ее «Серебряной Цитадели», о ее собственной золотой клетке.
Это был самый интимный момент в моей жизни, и он происходил на глазах у сотен людей.
Я допел куплет, чувствуя ком в горле.
– Наша крыша — небо голубое, наше счастье — жить такой судьбою!
И тут зал снова взорвался. Джеймс снова заорал припев, и весь гриффиндорский стол подхватил его с новой силой, как будто они хотели своей песней защитить меня от всех дворцов и всех проклятий мира.
– НАШЕ СЧАСТЬЕ — ЖИТЬ ТАКОЙ СУДЬБОЮ!
Я закончил, тяжело дыша, с растрепанными волосами, чувствуя себя одновременно опустошенным и невероятно полным. Джеймс тряс меня за плечи, что-то восторженно орал мне в ухо. Стол Гриффиндора ревел. К нему присоединились аплодисменты с пуффендуйского и даже некоторые хлопки с когтевранского столов.
Я снова посмотрел на преподавателей. МакГонагалл медленно села. На ее лице было выражение человека, который только что пережил стихийное бедствие, но почему-то не злится. Дамблдор аплодировал. Тихо, но аплодировал, и его борода подрагивала от беззвучного смеха.
Мой взгляд метнулся к столу Слизерина. И наткнулся на взгляд Снейпа.
Его лицо было искажено гримасой чистой, незамутненной ненависти. Он смотрел не на меня. Он смотрел на Роксану. А потом на меня. И в его черных глазах я прочитал все. Он понял. Он, стоящий на границе двух миров, знающий цену унижения и одиночества, понял каждую ноту в этой фальшивой драме. Он понял, что это было не просто выступление. Это был разговор. Пароль и отзыв. И его не пригласили. Он увидел ту нить, что протянулась между мной и ею через весь зал, и эта нить обжигала его, как раскаленная проволока. В его взгляде была не просто зависть соперника. В нем была ярость гения, которого обошли, использовав его же оружие – интеллект и понимание чужой души. Он думал, что только он способен понять ее. И он ошибся.
Наконец, я снова посмотрел на нее. На Роксану.
Она сидела все так же прямо. Влажный блеск в ее глазах исчез. Она медленно, очень медленно, подняла руки и один раз хлопнула в ладоши. Громко. Отчетливо. Это был не вежливый хлопок. Это был знак. Сигнал. Затем она так же медленно поднялась из-за стола, изящно кивнула мне – едва заметное движение головы – и, не оглядываясь, направилась к выходу из Большого зала.
Я выиграл.
– Ты это видел?! – орал Джеймс, спрыгивая со стола. – Ты это видел?! Мы порвали их! Мы просто порвали их всех!
Я спрыгнул следом, ноги немного подкашивались. Гриффиндорцы окружили нас, хлопали по плечам, поздравляли. Я улыбался, отвечал на шутки, но все это было как в тумане. Все, что имело значение, – это ее кивок и ее одинокий хлопок, который прозвучал для меня громче всех оваций.
– Мистер Блэк, мистер Поттер, – раздался над ухом ледяной голос МакГонагалл. Мы обернулись. – Я даже не буду спрашивать, что это было. Сто очков с Гриффиндора за нарушение всех мыслимых и немыслимых правил поведения в Большом зале. И неделя отработок. У мистера Филча. Будете драить ночные горшки в больничном крыле. Без магии.
– Но, профессор! – возмутился Джеймс. – Это же было…
– Еще слово, Поттер, и отработки будут длиться до Рождества, – отрезала она. Но потом, когда она уже разворачивалась, чтобы уйти, она добавила почти шепотом, так, что услышали только мы: – Но… за артистизм можно было бы добавить пять. Если бы я не была вашим деканом. А теперь – марш на уроки.
Мы с Джеймсом переглянулись и расплылись в широченных улыбках. Это была высшая похвала, на которую была способна Минерва МакГонагалл.
Я протолкался сквозь толпу друзей. Мне нужно было ее найти. Я выскочил из Большого зала в вестибюль. Она стояла у огромных песочных часов Гриффиндора, рассматривая рубины, которые только что ухнули вниз на целую сотню.
Я подошел к ней. Она не обернулась.
– Неплохое представление, Блэк, – тихо сказала она, не отрывая взгляда от часов. – Особенно третий куплет. Ты почти не фальшивил.
– Я старался, – ответил я, вставая рядом. Мое сердце все еще колотилось как сумасшедшее. – Надеюсь, цена билета была не слишком высока.
– Сто очков и неделя с Филчем? – она наконец повернулась ко мне. На ее лице снова была привычная ироничная маска, но глаза… глаза были другими. Теплыми. – Думаю, это адекватная плата за такое шоу.
Мы помолчали. Студенты выходили из зала, обтекая нас, как река обтекает два камня.
– Так что насчет Хогсмида? – спросил я, стараясь, чтобы мой голос звучал небрежно.
Она сделала вид, что задумалась. Склонила голову набок, постучала пальчиком по подбородку.
– Хм-м-м. Ты выполнил условие. Даже с некоторым блеском, должна признать. Твои друзья очень шумные.
– Они лучшие, – просто ответил я.
– Пожалуй, – она кивнула. – Хорошо, Блэк. Ты выиграл.
Она шагнула ко мне так близко, что я снова почувствовал аромат ее духов – горькие травы и что-то неуловимо сладкое.
– В субботу. В полдень. У входа в замок. Не опаздывай, Блэк. Ненавижу ждать.
И, не дожидаясь моего ответа, она развернулась и легкой, плавной походкой пошла вверх по мраморной лестнице, оставив меня стоять посреди вестибюля с глупой улыбкой на лице.
Я выиграл. Я не просто выиграл пари. Я сделал что-то гораздо большее. Я заставил ее услышать меня. И, что самое невероятное, я услышал ее.
Я вернулся в гущу гриффиндорцев, где Джеймс уже вовсю рассказывал преувеличенную версию наших творческих мук. Он увидел меня и победно вскинул кулак.
– Ну что, Бродяга?! Мы это сделали!
Я улыбнулся ему.
– Да, Сохатый. Мы это сделали.
Я посмотрел вверх, на лестницу, где уже исчезла ее фигура. Это был только первый акт. Наша партитура только начала писаться. И я сгорал от нетерпения узнать, какая мелодия будет следующей. Но я был уверен в одном: она будет сложной, непредсказуемой и чертовски красивой. И я был готов выучить ее до последней ноты.