Дум дум 2
Холст цвета пепла
***
Каникулы пролетели, оставив после себя лишь привкус мандаринов, легкую сонливость и ворох приятных воспоминаний. Вернуться в университет после двух недель семейного тепла было все равно что нырнуть с разбега в ледяную воду. Город стряхнул с себя праздничную мишуру, снова натянув привычную серую маску деловой суеты, и студенческая жизнь, едва успев перевести дух, снова закрутилась в бешеном ритме лекций, семинаров и приближающихся зачетов.
Для их маленькой компании возвращение в привычный график стало почти облегчением. Словно после долгого плавания в одиночку они наконец-то снова собрались в своей тихой гавани. Ритуал обедов в столовой возобновился с первого же учебного дня. Тот же столик в углу, тот же шум и гам вокруг, та же пятерка, теперь уже неразделимая. И Ань.
Он появлялся как всегда, через десять минут после того, как они рассаживались. Словно давал им время на обряд приветствия, на первые шутки и обмен новостями, а потом бесшумно материализовывался рядом, ставил на стол свой неизменный яблочный сок и садился рядом с Яриком, погружаясь в телефон. Он был их молчаливым спутником, тихим якорем в центре их шумного мирка. Никто больше не пытался вытянуть из него слово, никто не удивлялся его присутствию. Он просто был. И этого было достаточно.
Иногда он подавал признаки жизни, которые ценились на вес золота. Однажды Горилла, рассказывая о своей поездке в деревню, упомянул, что его бабушка до сих пор пользуется кнопочным телефоном.
– Да ладно, серьезно? – не поверил Кореш. – Они же вымерли вместе с динозаврами. Я думал, их только в музеях можно найти.
– Моя бабуля — сама по себе музей, – невозмутимо ответил Данила. – Она считает, что смартфоны высасывают душу через глаза.
Все засмеялись. И тут Ань, не отрываясь от своего скетчбука, где он что-то быстро зарисовывал, протянул руку и постучал по столу костяшками пальцев. Когда все удивленно посмотрели на него, он молча указал на свой телефон, лежавший экраном вверх. На нем была открыта картинка с сотовым телефоном Nokia 3310 и подписью: «Я видел, как падают империи. Я переживу и твой айфон».
Парадеевич прыснул от смеха первым. Кореш хмыкнул, качая головой.
– А у него есть чувство юмора, – констатировал он с уважением. – Черное, как его толстовки, но есть.
Ань лишь пожал плечами и вернулся к своему рисунку. Но Даниил, сидевший напротив, заметил, как в уголках его губ на долю секунды промелькнула тень улыбки. Эти редкие моменты были похожи на проблески солнца в затянутом тучами небе. Они доказывали, что под ледяной коркой скрывается живое тепло.
Жизнь текла своим чередом, пока в один из дней Даниила не вызвали в кабинет студсовета. Как один из самых ответственных и исполнительных членов, он часто получал самые муторные и неблагодарные задания. В этот раз ему досталась организация ежегодной художественной выставки студентов факультетов дизайна, архитектуры и изящных искусств.
– Вот списки участников, – куратор студсовета, полная женщина по имени Антонина Петровна, протянула ему несколько листов. – Твоя задача — связаться со всеми, убедиться, что они принесут работы вовремя, проследить за развеской, организовать фуршет… Ну, ты знаешь, как обычно. Чтобы все было красиво и без скандалов.
Даниил со вздохом взял бумаги. Организация мероприятий была его сильной стороной, но он терпеть не мог суету и необходимость общаться с десятками амбициозных и капризных «творцов». Он начал бегло просматривать список фамилий, большинство из которых были ему незнакомы. Архитекторы, дизайнеры, несколько фамилий с кафедры живописи… И тут его взгляд зацепился за одну строчку.
«Нго Бао Ань. Факультет дизайна. 2 курс».
Даниил замер. Он перечитал фамилию несколько раз, словно не веря своим глазам. Ань. Участвует в выставке. Добровольно выставляет свои работы на всеобщее обозрение. Это казалось немыслимым. Ань, который прятал свой мир за плотно закрытой дверью и семью замками, вдруг решил приоткрыть его для сотен посторонних глаз.
Сердце Даниила пропустило удар. Он вспомнил тот клочок холста, который видел у них дома. Холодный, серый пейзаж за облупившейся оконной рамой. Воспоминание было настолько ярким, что по спине пробежал холодок. Что же он решил показать? Что скрывается за остальной частью этого холста? Желание узнать было почти невыносимым. Но оно смешивалось с тревогой. Даниил понимал, что искусство Аня — это не красивые пейзажи для гостиной. Это было что-то глубоко личное, выстраданное. И выставлять такое на суд толпы было сродни публичному самосожжению.
На обеде он рассказал об этом ребятам.
– Вы не поверите, кто у нас в выставке участвует.
– Кто? Препод по сопромату свои акварельки решил показать? – предположил Кореш, ковыряясь в салате.
– Почти. Наш молчаливый гений, – Даниил посмотрел в ту сторону, где обычно сидел Ань, но его сегодня не было. Ярик сказал, что он поехал в какой-то специализированный магазин за холстами.
– Ань? В выставке? – Парадеевич удивленно захлопал ресницами. – Ого! Вот это да!
– Надо обязательно сходить! – тут же загорелся Кореш. Его энтузиазм был абсолютно искренним. С того дня, как Ань спас их «Зимнюю сказку», Леша превратился в его самого преданного, хоть и некомпетентного, поклонника. Он ничего не смыслил в искусстве, но был твердо уверен, что Ань — непризнанный гений. – Я хочу посмотреть, что он там еще натворил! Я буду стоять рядом с его картинами и с умным видом говорить: «Какая глубина, какая экспрессия!»
– Тебя выгонят через пять минут, – хмыкнул Горилла.
– Парни, – Ярик, который до этого молчал, поднял на них глаза. В его взгляде читалась смесь гордости и плохо скрываемого беспокойства. – Только… имейте в виду. Его картины, они… специфические. Это не тот плакат, что мы рисовали.
– В смысле «специфические»? – не понял Парадеевич. – Там что, расчлененка?
– Нет, – Ярик криво усмехнулся. – Хуже. Просто… не ждите чего-то веселого. Ладно?
Его слова повисли в воздухе. Даниил понял, что это было предупреждение. Ярик знал, что они увидят. И он пытался подготовить их к этому, смягчить удар. Но это лишь подогрело любопытство.
Следующие несколько дней Даниил был поглощен организацией. Он обзванивал участников, составлял схемы развески, заказывал напитки для фуршета. С Анем он не связывался. Тот принес свои работы одним из первых, рано утром, когда в выставочном зале еще никого не было. Он просто оставил четыре туго обернутых в крафтовую бумагу холста у стены, подписав их своим именем, и так же тихо исчез, оставив Даниилу короткое сообщение: «Я все принес. Развеска на твое усмотрение». Даниил, сгорая от желания развернуть их, сдержался. Он обещал себе, что увидит все вместе с остальными. Это казалось правильным.
День открытия выставки выдался хмурым и снежным. Выставочный зал на втором этаже гудел, как растревоженный улей. Студенты, преподаватели, какие-то случайные посетители — все бродили между белыми перегородками, на которых были развешаны картины, фотографии и архитектурные проекты. В воздухе стоял гул голосов, смешанный с запахом краски и дешевого шампанского с фуршетного стола.
Даниил встретил своих у входа. Все были в сборе.
– Ну что, веди нас, Сусанин, – Кореш нетерпеливо потер руки. – Где тут наш Ван Гог местного разлива?
– Его отсек в самом конце, у окна, – сказал Даниил. – Я специально попросил самое тихое место.
Они двинулись сквозь толпу. Даниил мельком оглядывал работы других студентов. Яркие абстракции, фотореалистичные портреты, сложные архитектурные макеты. Все было талантливо, красиво, но… стерильно. Это было искусство ради искусства.
И вот они дошли. Небольшой отсек, отгороженный тремя белыми стенами. На табличке, прикрепленной сбоку, было выведено каллиграфическим почерком: «Нго Бао Ань».
Они вошли внутрь. И шум внешнего мира мгновенно стих.
Их было четыре. Четыре холста, четыре окна в чужую душу. И от них веяло таким всепоглощающим, экзистенциальным холодом, что хотелось немедленно запахнуть куртку.
Первая картина изображала ночной городской пейзаж. Пустая автобусная остановка под одиноким, тускло горящим фонарем. Мокрый асфальт, в котором отражался мертвенный желтый свет. Ни одного человека, ни одной машины. Только ощущение бесконечного, тоскливого ожидания.
Вторая была еще более минималистичной. Крупный план голой ветки дерева, покрытой инеем, на фоне свинцово-серого, бесцветного неба. Каждый кристаллик льда был прорисован с фотографической точностью. Картина была настолько холодной, что, казалось, от нее физически падает температура в помещении.
– Мрачновато, – тихо пробормотал Парадеевич, поежившись. Энтузиазм Кореша тоже заметно поубавился. Он молча, нахмурившись, разглядывал полотна.
Но третья картина… Она была якорем, который тянул на дно.
Даниил узнал ее сразу. Та самая оконная рама, старая, с потрескавшейся серой краской. Но теперь он видел все полотно целиком. За окном бушевала метель. Густой, яростный снегопад почти полностью скрывал то, что находилось снаружи. Но сквозь белую пелену проступали очертания здания. Безликого, казенного здания из серого кирпича с рядами темных, одинаковых окон. Оно не просто стояло там, оно давило. Давило своей монолитностью, своей безысходностью. Это был не просто дом. Это была больница. Или тюрьма. Или и то, и другое сразу. На подоконнике, внутри комнаты, лежал раскрытый скетчбук и одинокая таблетка белого цвета.
Взгляд из заточения. Взгляд на мир, который сузился до одного окна и бесконечного, холодного снегопада. Вся боль, все одиночество, вся безнадежность многомесячного заточения были выплеснуты на этот холст с безжалостной, откровенной честностью.
Внизу, в углу, стояла подпись. Не имя. Одно слово. «Февраль».
Даниил почувствовал, как к горлу подкатил ком. Он физически ощутил холод больничной палаты, услышал вой ветра за окном, почувствовал горький вкус этой одинокой таблетки на языке. Он перевел взгляд на друзей.
Парадеевич стоял бледный, с широко раскрытыми глазами. Он прижал руку ко рту, будто его вот-вот стошнит. Он, с его эмпатией, сейчас, наверное, чувствовал все то же самое, что и Даниил, только в стократном размере. Кореш больше не пытался изображать ценителя. Он просто смотрел на картину, и его лицо, обычно насмешливое, было серьезным и растерянным. Горилла стоял чуть позади, сложив руки на груди. Его лицо было непроницаемо, но взгляд, прикованный к холсту, был тяжелым, как свинец.
Ярик не смотрел на картины. Он смотрел на них. На их реакцию. На его лице была бесконечная, застарелая боль. Он видел это не в первый раз. Он жил с этим каждый день.
И была еще четвертая картина. Она висела сбоку, чуть в стороне от остальных, и была меньше по размеру. На темном, почти черном фоне была изображена рука. Мужская, с длинными, тонкими пальцами, держащая тлеющую сигарету. Дым, подсвеченный невидимым источником света, вился вверх, сплетаясь в причудливые, почти живые узоры. Это была единственная картина, где было движение, жизнь. Но жизнь эта была эфемерной, как дым, готовый в любой момент рассеяться в темноте. На запястье руки Даниил разглядел тонкую белую линию — шрам.
Это был автопортрет. Не лица. Души. Одинокой, замкнутой, находящей утешение в минутном ритуале, в маленьком огоньке, тлеющем во всепоглощающей тьме.
Они вышли из отсека в полном молчании. Шум и смех выставочного зала обрушились на них, как лавина, и показались оглушительными, неуместными, кощунственными. Они отошли в самый дальний угол коридора, к окну, за которым все так же падал снег. Никто не решался нарушить тишину.
– Жесть, – наконец выдохнул Кореш. Это было единственное слово, которое он смог подобрать. И оно было самым точным. – Просто жесть.
– Господи… – прошептал Парадеевич, глядя в окно. Его глаза были влажными. – Ему же… ему так больно. Ярик, это… это все правда?
Ярик медленно кивнул. Он прислонился спиной к холодной стене и устало прикрыл глаза.
– Третья картина, «Февраль»… Это вид из окна больничной палаты в Уфе. Он провел там почти четыре месяца после… после травмы. Один.
Подтверждение, которого Даниил и боялся, и ждал, ударило под дых. Все его догадки, все обрывки информации сложились в единую, уродливую картину. Шрам. Глухота. Эпилепсия. И месяцы одиночества в казенных стенах, с единственным видом на бесконечный, безразличный снег.
– А его… его родители? – голос Сани дрожал.
– Они не приходили, – глухо ответил Ярик. – Отец… он не мог смотреть ему в глаза. А мать боялась ослушаться отца. Он был там совсем один. Я прилетал, когда мог, на выходные. Но большую часть времени он был один.
Теперь Даниил понял, почему вопрос Парадеевича про Новый год был таким болезненным. Семья, которая должна была быть его опорой, стала источником его самой страшной травмы и предательства.
– Этот скетчбук на картине… – продолжил Ярик, и его голос стал совсем тихим. – Это единственное, что ему тогда передали. Я привез. Он рисовал без остановки. Это его способ не сойти с ума. Он переносил всю свою боль на бумагу. А теперь — на холст.
– А где он сам? – спросил Даниила. Он огляделся по сторонам, хотя и так знал ответ.
– Дома, – Ярик слабо улыбнулся. – Сказал, что ему хватило того, что он эти картины написал. Смотреть на них еще раз он не хочет. И на лица людей, которые на них смотрят, — тоже.
Они снова замолчали. Теперь все встало на свои места. Молчаливость Аня, его недоверие к людям, его тяжелый, взрослый взгляд. Он не был просто интровертом. Он был человеком, пережившим войну. Свою личную, тихую войну, о которой никто не знал. И эти четыре холста были его военными мемуарами, написанными не словами, а красками цвета пепла.
– Я… я, кажется, понял, – вдруг сказал Кореш, глядя на свои руки. – Почему он тогда согласился нам помочь с плакатом.
Все посмотрели на него.
– Он не просто рисовал «Зимнюю сказку», – продолжил Леша, и в его голосе не было ни капли обычной язвительности. – Он переписывал свою собственную. Ту, из окна. Он заменял больницу на сказочный замок, а безысходность — на волшебство. Он… он лечил себя. И нас заодно.
От этой простой и гениальной догадки у Даниила перехватило дыхание. Кореш был прав. Абсолютно прав. Тот вечер в актовом зале был не просто помощью друзьям-раздолбаям. Это был акт терапии. Акт созидания, противопоставленный разрушению.
Даниил снова посмотрел в окно. Снег все падал и падал. Но теперь он видел не просто снег. Он видел «Февраль». Он видел одинокую фигуру у окна, сжимающую в руках карандаш, как единственное оружие против всепоглощающей тьмы.
Он больше не хотел «узнавать» Аня. Это слово казалось теперь мелким, эгоистичным. Он хотел понять. Хотел научиться читать этот сложный, болезненный язык, на котором Ань говорил с миром. Он хотел быть тем, кто не просто увидит шрам на его виске, а поймет, какую боль тот скрывает.
– Поехали к нему, – вдруг сказал Парадеевич.
– Зачем? – удивился Ярик.
– Не знаю. Просто. Привезем ему его любимый яблочный сок. И пиццу. И просто посидим на кухне. Молча. Нам не нужно ничего говорить. Просто… чтобы он знал, что он больше не один смотрит в это окно.
Ярик посмотрел на Саню, потом на Кореша, на Гориллу, на Даниила. И на его лице впервые за этот вечер появилась настоящая, теплая улыбка.
– Поехали, – кивнул он.
Они пошли к выходу, оставляя позади шумную выставку, фуршет и ничего не подозревающих людей. Даниил шел последним. Он еще раз обернулся и посмотрел в сторону отсека с картинами Аня. Он знал, что эти четыре холста навсегда останутся в его памяти. Они были не просто искусством. Они были свидетельством. Свидетельством того, что даже в самой глубокой темноте, в самой холодной зиме, человек может найти в себе силы, чтобы взять в руки кисть и нарисовать дым, который все еще стремится вверх. К свету.